Виктор Ворошильский. Венгерский дневник. Часть I


Ворчалка № 814_1 от 18.07.2015 г.




Польский литератор Виктор Ворошильский (1927–1996) был известен как поэт, прозаик и переводчик; считается крупным знатоком русской поэзии. В 1966 году его исключили из ПОРП, а с декабря 1981 года он некоторое время провёл в концлагере, или, как политкорректно выражаются теперь, был интернирован.
Для заполнения летнего досуга предлагаю вашему вниманию, уважаемые читатели, его “Венгерский дневник” о пребывании в Будапеште осенью 1956 года.
Старый Ворчун (Виталий Киселёв)

Вторник, 30 октября 1956



В самолете

Наконец — после всей беготни и заклинаний — я в самолете, которым отправляют в Будапешт очередной груз польской крови и лекарств. Под крыльями — безбрежная Сибирь облаков. Потом просвет, заржавелые поля, недвижные пути-дороги, Венгрия.
Я отыскиваю в памяти эту страну, какой узнал её семь лет назад, в солнечные сентябрьские дни конгресса ВФДМ и дела Райка. Людные, шумные улицы, погребок, где цедили дешёвый сладкий мускат прямо из бочки, старуха, салютующая поднятым кулаком... Но упрямей всего встаёт одна картина, которую все эти годы долго и безуспешно гнал я, а она всё не отставала.
Высокий пожилой мужчина наклоняется ко мне, его кустистые брови почти щекочут мне лицо, его пронзительный шёпот пробивается сквозь моё сопротивление:
— Я не первый день в партии. Райка Ласло знаю по Испании и по лагерю. Что сейчас творится — преступление и обман.
— Зачем ты мне это говоришь? Я тебя не знаю — может, я тебе и не верю.
— Потому и говорю, что ты меня не знаешь. С таким только и можно сегодня говорить в Будапеште.
...Мы приземляемся на полупустом аэродроме. Нас окружает группа вооружённых штатских и солдат с трехцветными повязками и нашивками. У некоторых нашивки поверх траурного крепа. Мы молчим и не задаём вопросов.

Разговор с Марьяном

Марьян здесь уже несколько дней. Он выглядит страшно растерянным. С трудом я добиваюсь, чтобы он рассказал, что видел сегодня.
Вместе с Кшиштофом он был свидетелем штурма горкома партии, где защищались десятка два человек из AVH.
AVH — это жандармские отряды политической полиции. Привилегированные, щедро оплачиваемые (зарплата “авоша” вдесятеро выше средней зарплаты рабочего), на жизнь и на смерть связанные с кровавым режимом Ракоши. Янычары из AVH до самого последнего времени держали страну в тисках такого террора, о каком у нас не имели понятия. Ни после ликвидации Берии, ни после отставки Ракоши и ареста Фаркаша — в AVH не произошло никаких перемен. 23 октября, когда они открыли огонь по безоружной демонстрации, мера терпения переполнилась. Вспыхнуло восстание, и к нему тут же присоединились армия и милиция. AVH, официально распущенные правительством Надя, не подчинились решению о роспуске и продолжали провоцировать и сеять смерть. Тогда волна народного гнева залила Будапешт.
Марьян рассказывает, как толпа при поддержке нескольких венгерских танков наступала на крепость авошей. Они защищались яростно, их залпы укладывали штурмующих на месте. Но вскоре их вытащили из здания, и тогда...
У Марьяна дрожат губы, он белее мела.
— Я никогда ещё не видел, как людей линчуют. Их вешали за ноги, нескольких разорвали буквально в клочья. Потом прибыли организованные повстанцы — Национальная гвардия — и отстояли остаток пленных. Но те, кого не успели отбить...


Первое путешествие по Будапешту

Тёмная, пустая улица. В нескольких десятках метров от нас маячат чёрные корпуса танков.
— Стой, кто идёт!
Солдатик ёжится от холода и страха, его блеклые глаза разбегаются, окоченевшими пальцами он ворочает странички наших непонятных паспортов. Он вроде бы не очень понимает, кто мы и зачем в такой час идём в парламент. Но, в конце концов, машет рукой:
— Проходи!
Снова длинная пустая улица, только посветлей и пошире. На углах таблички с выскобленным названием. Это одна из главных улиц Будапешта — Андраши-ут. Соскоблена фамилия Сталина.
Мы идём, не зная твёрдо, верно ли держим направление. Прохожие редки, зато мимо нас постоянно прогрохатывают глухо задраенные бронемашины. Они словно живут сами по себе, без человека, и общаются с миром одними орудийными прицелами.
И опять пусто. Мы ускоряем шаг. Вот на углу сгрудились люди. Однако раньше, чем мы добираемся до них, из-за перекрёстка вылетает мотоцикл с двумя венгерскими офицерами. Молниеносно, как карточная колода, взлетает пачка белых листовок — мотоцикл поворачивает и исчезает — листовки медленно облетают на мостовую. Текст короткий, слепо отпечатанный на ротаторе, несколько знакомых венгерских слов не помогают нам уловить смысл. Мы подходим к кучке людей на углу — это молодые парни, некоторые держат в руках те же листовки.
— Sprechen Sie deutsch? Parlez-vous française? Do you speak English?
Оказывается, ребята немного говорят по-русски — только русский преподавали в школах. Узнав, кто мы, они приглашают нас с собой, приводят в комнатёнку, увешанную семейными фотографиями. Появляется хозяин — коренастый, усатый рабочий. Пожимая нам руки, называет одну из распространённых венгерских фамилий. Мы угощаем друг друга сигаретами, один из ребят переводит листовку. Она подписана группой войск противовоздушной артиллерии, их первое требование — русские должны оставить Будапешт до 12 часов завтрашнего дня.
— Мы все этого хотим, — комментирует наш юный переводчик. — Это самое главное.
Другие согласно кивают головами. Хозяин, поколебавшись, спрашивает о Польше и глядит на нас с надеждой.
И снова мы блуждаем по незнакомым улицам. Повстанческие патрули дружелюбно указывают дорогу. Автомобиль с трехцветным флагом, напрягшимся, как парус. Два молодых офицера провожают нас почти до цели. И наконец — огромная, пустая, тёмная площадь перед куполообразным массивом парламента. Мы обходим его кругом, разыскивая вход.
Вот торжественные парадные двери — я помню их ещё с тех времён. Два раза в день мы входили тут на совещания “молодёжи мира”. Возле той каменной балюстрады обычно стояли греческие девушки в комбинезонах — партизанки с Граммоса. Здесь же, при входе, французские делегаты продавали альбомы импрессионистов, чтобы заработать на обратную дорогу. Дальше шла лестница, на которой элегантные офицеры и одетые в форму активисты проверяли пропуска. Конечным пунктом был многоярусный зал заседаний, окружённый бесчисленными галереями, — здесь на множестве языков произносились длинные речи в защиту мира. При слове “Сталин” мы все поднимались, яро скандировали два энергичных слога и аплодировали собственному энтузиазму, пока не опухали ладони...
Сейчас парадный вход заперт и глух. Другого мы, как ни бьёмся, не находим. Мы уже готовы уйти, как вдруг неслышно подъезжает машина. Кшиштоф хватается за дверцу и принимается по-французски объяснять сидящему рядом с шофёром, что мы польские журналисты и хотим попасть в парламент, поговорить с кем-нибудь из членов правительства. Пассажир — невысокий, моложавый брюнет — улыбается:
— Par exemple, avec moi?
Через минуту мы уже в парламенте.

В парламенте

Нашего собеседника зовут Лошонци Гёза. Известный деятель левого крыла коммунистов, он долгие годы был отстранён от дел и подвергался преследованиям. Только теперь он стал государственным министром и членом узкого кабинета правительства. С лёгкой иронией он сообщает, что у него ещё ни помещения, ни секретарши и вообще он не блестяще знает здание, куда нас привёл. Вместе с ним мы довольно долго блуждаем по мрачным коридорам, полным пурпура и позолоты в стиле начала века. В этой покинутой людьми императорско-королевской роскоши что-то и жуткое, и гротескное. Ковры глушат шаги. Кажется, повернёшь голову и увидишь, как некто бесшумно крадётся за нами. Человек? История?
Но вот большая, освещённая, прокуренная комната. Здесь и в двух соседних кабинетах работают члены правительства, а с ними несколько писателей и журналистов. В комнату постоянно кто-то входит: то солдаты, не вытягивающиеся по стойке смирно, то рабочие со списками требований на тетрадных листочках, то небритые студенты. Никто не спрашивает пропусков, никто не говорит:
"Сейчас узнаю, примут ли", —
каждый идёт прямо к тому, с кем собирается говорить. Разговоры ведутся стоя, посреди комнаты и по всем углам. Кто-то звонит по телефону, кто-то оперся на подоконник и крупным, нервным почерком исписывает блокнот. Приток делегаций не устаёт ни на минуту. У товарищей, которые их принимают, синяки под глазами, но они крепко жмут руки ходокам — прощаясь с одними и тут же здороваясь с новыми.
Наше интервью идёт с перебоями. Появляются новые собеседники, предыдущих отзывают к другим делам. Мы говорим обо всём: о характере венгерской революции, о кристаллизующейся программе правительства народного единства, о требованиях ревкомов, о перспективе на ближайшие часы и дни. Правительство ещё не окончательно сформировано, предполагается сделать его более представительным. Только что шли переговоры с социал-демократами — к сожалению, они пока отказались войти в правительство, заявили, что предпочитают выждать. Но и в нынешнем составе правительство, можно сказать, с минуты на минуту расширяет свою базу. Об этом свидетельствует условная поддержка, выраженная несколькими наиболее серьёзными повстанческими группами, — под их требованиями и правительство готово подписаться. Самые срочные из этих требований: вывод из Венгрии советских войск, легализация политических партий, свободные выборы, наказание виновных. Примерно такую программу только что предложила революционная группа VIII и IX районов Будапешта, во главе которой стоят два офицера, несколько рабочих и студентов, писатель и парикмахер...
Марьян опять рассказывает, что он видел утром. Его это гнетёт — и он ищет ответа у венгерских товарищей-коммунистов. Помолчав, один отвечает:
— Поверьте, мы не садисты. Но этих людей пожалеть мы не способны.
Берёт слово седой Санто Золтан, член созванной несколько дней назад директории Венгерской партии трудящихся, бывший посол в Варшаве:
— Мы переживаем великую трагедию, трагедию народа и трагедию партии. Над этим народом совершили насилие. Коммунисты виновны — народ отвернулся от коммунистов. Народ прав. Мы должны наконец пойти с народом. Уже очень поздно, мы как партия потеряли почти всё, но мы должны пойти с народом. Нельзя умножать стыд, которым мы покрыты.
Ужасна эта боль старого человека, который всю жизнь отдал идее, а на склоне лет обнаружил, что был сообщником преступников.
— А они? С ними что?
— Они-то... Те... Да что там, их уже нету в стране. Уехали.


Ночь

Мне, собственно, следовало бы поставить новую дату — полночь давно миновала. Но для меня только кончается первый день в Будапеште.
Мы уходим из парламента, хотя товарищи предлагают остаться до утра: в городе может быть небезопасно. Поскольку мы всё-таки твёрдо решили уйти, нам дают эскорт — двух солдат с автоматами. Внизу мы нечаянно забредаем в зал, где целая команда укладывается спать вповалку. Когда солдат сразу так много, бросается в глаза тождественность венгерского и советского обмундирования. Однако ничто не помогло: революция сорвала погоны, приколола трехцветные кокарды — и вчера войска-близнецы стали друг против друга...
На улице нам встречаются те же офицеры, что несколько часов назад указали нам дорогу в парламент.
— Ну, как, поговорили с правительством? Что они говорят — уйдут русские из Будапешта?
— Говорят, уйдут.
Наши опекуны останавливают машину Красного Креста. Садимся. Двигаемся медленно, колеса еле ползут по пустой улице. За несколько сот метров до советских позиций останавливаемся — там же, где нас задержали по дороге сюда. Выходим, машина уезжает обратно.
— Стой, кто идёт!
На этот раз перед нами смуглый парень, черноглазый, волоокий. Проверив документы, он охотно заводит разговор. У него характерный кавказский акцент, не признающий русских смягчений:
— Зачэм лудэй бьём? Нэ разбэрошь, кто прав, кто виноват. Вэрнутъся бы живым в Армэнию...
Отсюда до гостиницы два шага. Будапештская ночь сгущается, всё поглощает: фигурки патрульных, грубые очертания танков, свисающие с домов трехцветные и траурные флаги. Тихо — ни лязга гусеницы, ни выстрела, ни стона.

Среда, 31 октября



Утро

Пришла Ханка. Усталая, невыспавшаяся. Марьян на неё накинулся:
— Ты что это вытворяешь?
Ханка оправдывается: в здании бывшей “Сабад Неп” она передавала по телетайпу корреспонденцию в Варшаву. Было поздно, среди ночи не стоило возвращаться в гостиницу. Она осталась до утра, повстанцы о ней позаботились: накормили, притащили мягкое кресло, прикрыли сорванной занавеской.
Ханка — неистощимая энтузиастка. Иногда это утомляет, иногда — заражает. Без таких, как она, всегда безошибочно и пылко встающих на сторону правого дела, революции были бы невозможны. В Будапеште, должно быть, много светловолосых венгерских Ханок. Не удивляюсь, что она всем сердцем с ними и гордо носит приколотую к груди трехцветную кокарду.
Она рассказывает о своих друзьях — повстанцах из группы Дудаша. Она познакомилась с ними несколько дней назад, когда они захватывали огромное здание “Сабад Неп”. Они тогда явились в редакцию и стукнули кулаком по столу:
— Хватит кормить народ ложью и руганью.
Редакторы возмущенно заявили, что не станут разговаривать с хулиганьём, и покинули помещение. “Сабад Неп” перестала существовать. Молодёжную редакцию “Сабад Ифъюшаг” — в том же здании — не тронули. А польской журналистке оказали сердечную помощь, без которой трудно было бы ей работать в разрушенном, дезорганизованном, почти отрезанном от мира Будапеште.
— Хочешь, познакомлю? — спрашивает Ханка.


Улица

Полдень. Последние советские танки выходят из Будапешта. На улицах толпы. Стены, витрины, доски объявлений кричат кривобокими буквами: “Не верим Надю Имре!”, “Русские — домой!”, “Всеобщая забастовка до полного ухода русских из Венгрии!”
Кое-где следы недавних боев. Угол дома иссечён пулями, булыжник вырван из мостовой, тротуар засыпан стеклом. Витрины в магазинах вышиблены, но обувь, игрушки, бутылки вина стоят нетронутыми. Ни одна жадная рука не протягивается к ним...
Но вот книжный магазин общества советско-венгерской дружбы. Эту дружбу расстреляли, растоптали танками. Теперь перед разгромленным магазином догорает длинный, плоский курган из книг. В золе белеет обгорелый лоскут. По характерному шрифту узнаю:
"За прочный мир, за народную демократию"...
Мы пытаемся вникнуть в содержание бесчисленных листовок и призывов, густо расклеенных по улице. В листовке, тёмной от ротаторной краски, повторяется имя Миндсенти — требуют его освобождения. Сегодня, он, кажется, уже освобождён. Поперёк призыва кто-то написал красным карандашом: “Nem tel komunismus!” Ту же самую рукописную надпись мы встречаем ещё несколько раз. Старичок в истёртом пальтишке и выцветшей шляпе, к которому мы обратились с вопросом, знает немецкий и охотно объясняет:
— Это значит “мы не хотим коммунизма”. — И от себя добавляет: — У нас никто не хочет коммунизма. От младенцев до стариков — никто. Нам его вот как хватило, на всю жизнь!


Ровесники

Пустой короткий переулок. Но в обоих его концах группы людей молча смотрят, как осаждают дом вооружённые парни с трехцветными повязками. В нескольких шагах ждёт открытая машина.
Это продолжается охота на скрывающихся авошей. Мы подходим как раз в тот момент, когда гвардейцы вытаскивают из подъезда двух бледных мужчин в штатском. И тем, и другим на вид не больше, чем лет по двадцать.
Их возраст внезапно пробуждает во мне ещё одно — пожалуй, уж последнее — воспоминание о далёком фестивальном Будапеште. Мы жили тогда в школе на улице Бартока Белы, в Буде. Стоило нам выйти из дому, как нас окружала туча тринадцатилетних мальчишек с блокнотами для автографов и значками для обмена. “Szervus, lengyel!” — кричали они, босоногие, оборванные, но по-детски жизнерадостные. Может, кого-то из них повстречал я сейчас? Может, вон тому рослому повстанцу в ватнике и берете я написал когда-то в блокнот “Привет из Варшавы”? А может — этому авошу в надвинутой на глаза кепке? Обоим тогда было лет по тринадцать...
Повстанцы вталкивают авошей в машину и влезают сами, плотно окружая арестованных. Машина трогается. Люди на углу поднимают крик, угрожающе размахивают руками. Повстанцы берут наизготовку сжатые в руках револьверы, заслоняют авошей от злобных возгласов толпы. Машина медленно пробивается сквозь неохотно расступающуюся стену людей.

В редакции

Теперь в прежнем здании “Сабад Неп” несколько новых редакций. В единственной из старых — “Сабад Ифъюшаг” — журналисты толкутся по комнатам, бессмысленно разглядывают обои, молчат.
— Что случилось?
— Союз молодёжи распущен. Газета больше не выходит.
— Наша редакция была в первых рядах борьбы за свободу, — говорит кто-то с нескрываемой горечью, — а теперь на свалку...
Сегодня конец месяца. Кассирша выплачивает нашим безработным коллегам последнюю зарплату.

Снова улица

Маленькая, пухлая Жужа провожает нас от редакции до Революционного комитета интеллигенции.
— Что ж это выходит? — спрашиваем. — Обидела вас революция?
— Кто захочет, всегда найдет себе место в революции, — серьёзно отвечает Жужа.
Улица ещё голосистей, чем была. На стенах новые надписи, призывы, карикатуры. На дверь, мимо которой мы проходим, кто-то прикрепляет большой красочный герб Кошута с надписью: "Партия мелких землевладельцев".
— Десятка четыре партий образовались сегодня в Будапеште, — сообщает Жужа.
Газетчики продают издания этих партий. Пожалуй, охотнее всего раскупают социал-демократическую “Непсава”.
Мальчишки суют нам листовки, начинающиеся жирным заголовком: “Nagy Imre ‘ben bizalmunk!”
Жужа переводит: “Мы верили Надю Имре!”
Смысл листовки такой: мы ему верили, с его именем вышли на первую демонстрацию 23 октября. Потом мы потеряли к нему доверие: слова его были двусмысленны, а поведение неустойчиво и непоследовательно. Только теперь мы знаем, в чём дело: Надь Имре фактически был пленником клики Герё Эрнё. Когда он выступал по радио, у него за спиной стояли агенты с пистолетами. Теперь Надь по-настоящему возглавляет правительство и выражает справедливые народные требования, и мы возвращаем ему наше доверие и поддержку.
Подписана листовка революционной студенческой молодёжью.

1956 год: венгерское восстание. Часть XIX. Последние очаги революционной борьбы

(Продолжение следует)